Вторник, 23.05.2017, 13:44
Меню сайта
Категории каталога
Триумфы [14]
Прерогативы души [5]
Форма входа
Поиск
Друзья сайта
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Эссе

Главная » Статьи » Эссе » Прерогативы души

Asylum ignorantiæ

Все мы немножко Жириновские!


Мне суждено увидеть короткий отрезок времени на рубеже XX и XXI веков, за это время попытаться представить и обобщить всё то, что было доселе, осмыслить то, что может случиться впредь. А лучшей своей книги ещё не удавалось написать никому: ни Достоевскому, ни Ницше, ни Гоголю, ни Флоберу. Никому.


Несчастливая идея – сравнивать любовь и справедливость, но уж так, для наглядности.

Любовь – проявление аристократизма, иррациональное предпочтение одного другому, возможно, без взаимности. Синонимы справедливости: демократизм, мораль, рациональная компенсация тех или иных крупиц счастья, лишённая определённого критерия. Справедливость – категория недиалектичная и парадоксальная одновременно в своём неприятии парадоксов. «Разве это справедливо, что я не любим?» Добившись именуемого справедливостью, о ней очень часто тут же забывают или, наоборот, не останавливаются на достигнутом. С другой стороны, никто и никогда не слышал от социально или по иному озабоченного индивида следующего вопроса: «Разве справедливо то, что я не люблю того-то или такого-то?» Если бы из понятия справедливости удалось вычленить её социальный пафос, то, вероятно, под инородными напластованиями мы бы смогли увидеть представление о первоначальной гармонии.


Проведём эксперимент: при одной женщине будем осуждать девяносто девять других. Если делать это умело, выделяя собеседницу из общего числа, она разве что не будет поддакивать. Теперь тот же эксперимент проведём, не выделяя слушательницу за скобки. Результат будет поразительный: она обидится не столько за себя, сколько за весь женский род, а вас произведёт в женоненавистники.


Часть женщин не желает признаться даже самим себе в том, что имеет обиду на Вседержителя, который их осуществил женщинами, а не мужчинами, как им бы того желалось, и как они себя ощущают сами и не могут уразуметь причины этой промашки. В русских селениях этого добра ещё и доныне достаточно. На самом деле с мужчинами у них ещё меньше общего, чем со своим братом – дамой.


Сколько ещё бродит по белу свету сапиенсов, так и не сумевших подытожить свои скудные счёты с жизнью. Самая попытка подводит их к черте, за которой распахивается иная перспектива, где уже не властен Божий страх и Промысел о них. Незримое средостение отделяет их от логова Бога. Кто-то ограничится спорадической работой над ошибками, блазнясь успения. Кого-то настигает самостоятельное мышление, вседержительный ужас оставляет их, оставляет наедине с концепцией рутины.

И – вперёд! Из тенёт клаустрофобии.


Ехидство – деформированное представление о своём интеллекте, которое по отсутствию вкуса часто путают с иронией. Неосязаемая грань, отделяющая ехидство и иронию, предстоит не в количестве соли, а в изяществе её кристаллов. Его пафос – компенсированное самовозвеличивание. Но есть другой случай: люди, хранящие страсть к иронии, имеют шанс получить диагноз ехидства, если их ирония утратит исследовательский позыв.


Я забрёл сюда, в монашескую тишину, чтобы упиться безгласной волей. Володя! Я нашёл здесь всё сполна. Молчаливое счастье эфиром стекается ко мне во все поры. Я намолчусь вволю на три тысячи лет вперёд. Бог мой, как мельтешат века, как жужжат стрелки часов. Я буду молчать с тобою с утра до вечера, сезон за сезоном, миллениум за миллениумом, лишь бы этому ничего не мешало; я готов молчать по любому поводу и просто так, в болезни, в свежести и в сытости, только бы это молчание не стало многозначительным.


Разрушение эгоизма влечёт разрушение личности.


Быдло – суть те, кто не видит большого смысла в презумпции невиновности для среды своего обитания, и кто вместе с тем весьма нуждается в ней (я сейчас говорю о презумпции) для своего размытого эго, обречённого на невосприимчивость к целебным и общеукрепляющим свойствам вины.


Другая потеря драгоценнее иного приобретения.


Весьма загорелые девушки никогда не казались мне целомудренными: по всему видно, что они слишком охотно отдавались солнцу.


В жизни Человека три важнейших события: рождение, свадьба и смерть. Я решил ограничиться только одним.


Вот и критерий вернулся. Всех последующих мне приходилось соотносить только с ней: вот симпатичная девушка, совсем как Е. Б., такая же изящная и женственная, хотя в ней, вероятно, меньше аристократизма и утончённости. Грубовата. А вот в этой, казалось бы, и то и другое есть, но нет чего-то ещё. Беззащитности? Эта слишком прозаична, а та вовсе ненатуральна.

Свинья в апельсинах, достоин ли я того, что ищу?

И вот критерий вернулся, он изменился сам. А может быть, я так переменился, что деформированная душа долго отказывалась признать за ней права критерия.

Милый, примечательный, трогательный критерий! Из какой такой нежной Америки явился ты сюда? Я просто не знаю, радоваться мне или нет? Увы, по новым сведениям не ты, а я старше тебя. А сам я давно утратил то, что так ценил в тебе. Да и жанр стихотворений в прозе давно отцвёл. Зато есть довольно грациозный жанр объяснений в любви, который даже при самом пристальном изучении весьма трудно отделить от провокации. Ведь так? Я не хочу кормить тобой свой эгоизм. Но я невыразимо рад, что где-то совсем-совсем близко существует чудесный критерий, которого я хоть и недостоин, но по мере приближения к которому становиться просторнее.


Когда иссякает любовь, супружеская верность может ещё какое-то время замещать счастливое чувство, не переходя в лицемерие.

Есть немало чудаков, правда... но речь не о них!..


С женщиной можно говорить всерьёз только о сексе.


Последние полтораста лет накинули на историю чёрно-белый флёр, исказили цветовую гамму событий. Пройдёт ещё не одно столетие до тех пор, пока человеки забудут про монохром фотографий, кино и телевидения. Тогда мы узнаем, что померанец всегда радовал глаз своей кожурой, как радовали его ромашковое поле и солнечный закат, а белобрысое небо – выдумка испуганного серебра. Священнодействие с чёрно-белыми изображениями достанется лишь на долю отпетых эстетов.


Нагота одних – естественное состояние, она имеет в себе первобытные свойства; другие обладательницы наготы выглядят раздетыми и оттого кажутся ещё прелестнее в своём невидимом наряде.

Мне так до конца и не вообразить, что может переживать молодая девушка в коротенькой юбочке, находящая на себе щекочущие взгляды молодых людей.


Вот таким я и стал в результате сотен катарсисов.


Я долго плутал по лесу, пока между сосен не засветлело небо, и я не вышел в незнаемое место. Мысленно я попытался приспособить его к известным мне ландшафтам с поправкой на новостройки, но место всё равно не угадывалось. Передо мной лежало поле, по краям которого вдоль леса тянулись домики, впереди, в полуверсте — бесшумная дорога. Тучные пажити, несуетливые крестьяне в своей извечной позе, уютные селения, напорная башня, где всё это? В Нижней Саксонии, в Силезии? Розовые, золотистые и сизые облака катятся по своду. Под ними «Опели» и «Ауди» беспечно несутся по сельской дороге, мягко покачиваясь на ухабах. Я взирал на эту сентиментальную картину с изумлением русского путешественника.


Одну мою ипостась зовут Сечеловеком, вторую – Злоем.


В 109-й комнате опять неторопливая беседа за столом. На столе сыр, чёрный хлеб, паштет и «Лучистое». В институте лекция по физиологии, а мы собрались здесь: Шурик, Лыбенко и я. Нам уже хорошо, по телу вместе с вином разливается задушевная теплота. Мы не говорим о низких материях, мы говорим о литературе, о парадоксах сознания. Пусть язык уже меньше слушает нас, наш разговор не сбивается на пьяный базар. И пока мы так беседуем, за нами незримо следит четвёртый, он появился незаметно и пристально всматривается во всех троих. Он всё время молчит. Что ему от нас надо? Кто его звал сюда? Дверь заперта.

Кажется, я начинаю понимать: этот Незримый – это моё эго. Оно притаилось и слушает разговор так, словно бы я не принимал в нём никакого участия. Оно любит слушать, ему в равной степени близки все три студента. Тогда кто же говорит от моего имени? Кто так любит раздавать всем сёстрам по серьгам? По какому случаю я опять тут? Иногда меня коснётся мысль: не дать ли слово четвёртому? Но эго лишь иронично улыбается этой мысли и по-прежнему внимательно вслушивается в разговор троих. Я думаю, не оттого, что ему нечего сказать. Просто я протрезвел и пора бежать за следующей бутылкой. Но пока я бегаю, оно может уйти!..


Надо соизмерять количество прочитанных книг с количеством полученных пощёчин.


Смена сезонов происходит в моём сознании подобно перемещению стрелки по циферблату, окрашенному в цвета побежалости. Сейчас сентябрь, он сероватый или тускло-зелёный. Мы начинаем взбираться на циферблате сезонов к зимнему зениту. Октябрь будет невыразительно серым, как лёд, смоченный водой, иногда грязновато-коричневым, как сырой асфальт. Ноябрь будет ещё выше, но чуть светлее и слегка розоватый. Декабрь будет серо-чёрным с зеленоватым отсветом, а весь год находится внизу, под ногами. Январь будет почти белый, но с приятным зеленоватым или голубоватым отливом. Февраль тоже очень светлый, но с фиолетово-сиреневым оттенком. Двигаясь вверху, мы видим, как летние месяцы внизу идут в обратном направлении. Март своим цветом очень напоминает февраль, но он чуть более розовый, нежели сиреневый, однако же и не такой белёсый, как ноябрь. В конце марта сильно чувствуется понижение стрелки циферблата. Апрель – белесовато-жёлтый, а то и вовсе бесцветный. Май – изжёлта-оранжевый. В конце мая стрелка опускается часам к семи (я обычно следую против часовой стрелки, да ведь это дело вкуса). Все летние месяцы идут по глубокому дну циферблата, задрав голову, можно увидеть в зените январь, но время летит стремительно и нам не до этого. Цвет всех летних месяцев бежевый, в отличие от апреля более пыльный. В августе он начинает рыжеть, когда постепенно опять переходит сначала в оливковый, а позднее в фисташково-сентябрьский цвет.

Но и каждая эпоха также окрашена по-особенному. Наступающее десятилетие имеет цвет яичного желтка. Ушедшие годы изначально также были ярки, но по понятным причинам выцвели, выгорели или полиняли. Девяностые годы в оны времена быв тёмно-синими, посерели. Восьмидесятые годы сейчас уже мутно-фиолетовые, семидесятые годы бледно-голубые. Шестидесятые – цвета тусклого хаки из-за обилия чёрно-белых кинескопов. Пятидесятые прекрасно сохранились светло-розовыми. Сороковые – сизо-пепельного цвета. Тридцатые чуть поярче шестидесятых. Двадцатые годы палевого цвета, если только мне не изменяет внутреннее зрение. Цвет более ранних эпох ещё более невзрачен и уже не поддаётся градации. Пусть меня поправит тот, кто зорче всматривается в темь веков, я буду смотреть на золотисто-жёлтый цвет.


Я бы вычеркнул из избирательных бюллетеней не только всех кандидатов, но и электорат, Право, они стоят друг друга.


Ускользнуть из своего стиля не легче, чем из своей эпидермы. Слова всё пудовые, неловкие, вязкие, какие-то дремучие, а не то дебелые – не поймёшь. Они обступили и не пускают. Это мои слова. И где я их насобирал? Ну их к лешему! При чём тут они? Переделаю, приручу, как шёлковые будут. Ан, не так! Взгляну на них – они все спрячутся, присядут, всё гладко, все какие-то такие, не к чему присобачиться, и ласково так смотрят, дескать, ты это того, брось, а? ты чего задумал? Ни их, ни того, что там за ними стоит, ни того, что вместо них быть должно, не видать. Притихли. Раз пройдусь, другой, вытащу одно, другое поставлю, оно ещё хуже того. Ну-ка цыц у меня!

Нет! Разбрелись.

Да ну вас ей-Богу!

_________



— Есть у вас центр притяжения?

— Да, конечно! Это моё творчество.

— Вот как! Что же вы творите?

— Да ничего. (Покраснев) Так всё как-то.

Проза.


Любители русских словес всю ответственность желают стряхнуть с себя на язык, когда стремятся уверить в гное своей души, по-русски говоря – выматериться, притом что одни даже матом вполне невинно разговаривают, тогда как другие жутко сквернословят, не прибегая к собственно матерной лексике. Мат – в интонации и выражении глаз.


Комары, немолчные спутники всех полуночников, влюблённых и бродяг, коих несметные значения обретаются в тёплых сумерках под прозрачной луной! С каких супостатных аэродромов стремите вы свои мятежные эскадрильи? Почто не ведаете обольстительного покоя в тиши недолгой июньской ночи, наблюдая немыслимые марки облаков, вотще ищете предстать предо мной с тем, чтобы, исполнив ряд заунывных рапсодий, заслужить мои дискретные аплодисменты, напечатлев при этом несколько пронзительных поцелуев? Приимите их от запоздалого рапсода, зане я не чванлив. Стигматы этих поцелуев не долго будут докучать мне, но как вы перечите родиться бумаге невыразимо-чудесной, осенённой властительным духом герметизма и проникновения, то я пожду, дондежь чьё-либо вдохновение не иссякнет первым. Моё? Но я не в накладе.


Я не боюсь повториться: объяснение в любви – это жанр. С каждой женщиной (разумеется, если она – женщина) я хотел бы объясниться совершенно бесподобным образом.


Время вело себя нерешительно: секунды то мельтешили, суетливо семеня, поминутно запинаясь, забегая вперёд, то замирало в раздумье, оглядываясь по сторонам, рассеянно отсчитывая промежутки. Казалось, оно не торопится и занято чем-то своим, может, подбирало такт новой мелодии взамен наскучившей. А потом, стряхнув оцепенение, с прежней энергией начинало навёрстывать упущенное, но бессмысленно, без какой-либо уверенности – куда, зачем, словно потеряв ориентир, заблудившись в незнакомом пространстве, устав и утратив импульс, вдохновение, а может, постарев, хотя вряд ли. Не знаю.

— Вы поможете ему? Вы укажете ему дорогу?

— А оно меня пощадит?

— Но в таком состоянии оно ещё непредсказуемее.

— Кто вам сказал, что я могу помочь ему? Меня одушевляет неизвестность будущего. Что может окрылять его? Ритм, предопределение, бесконечность пространства или иные неведомые стимулы? Я ведь не знаю всего этого.

— Бесконечность. Бесконечность вообще. Бесконечность пространства, бесконечность возможностей, своя собственная бесконечность.

— Свою бесконечность понять мне будет сложнее.

— Ну, не будем придираться к словам. Пожалуйста: безграничность.

— Так пощадит ли меня безграничное время?

— А вы нуждаетесь в пощаде?

— Хм!

— Вы можете мне назвать хотя одного, на ком бы время остановилось, кого бы оно пощадило? Это не его компетенция. Полюбуйтесь сами – от кого вы ожидаете пощады? Если оно уйдёт в небытие, все недоразумения иссякнут сами собой.

— Безграничному времени это не угрожает.

— Это угрожает бесконечным недоразумениям!

— Что я должен сделать? Идти в ногу со временем? Опережать?

— Нет. Возьмите его вот таким образом. Не так. Вот. Не спешите. Теперь время в ваших руках. Ну, так.

— А оно нуждается в моей пощаде?

— А сейчас это вам решать.

Может быть, и Зло вовсе не то, что я привык себе представлять!


Мне так уютно во втором тысячелетии, что я вовсе не жду ещё и третьего. Его, быть может, и не дано, да и не нужно. Во всяком случае я не разделяю всеобщего ажиотажа по случаю его прибытия. Непонятно, как может радовать факт изменения календарной даты? Им надоест когда-нибудь и третье и какое угодно. Означает ли 1 января 2001 года прощание с эпохой, культурой, ведь сам я уже давно живу в будущем. Но это не повод для того, чтобы тащить за собой ненужные знания. И в третьем и в четвёртом невежество будет также прогрессировать в человеке наряду с традиционно понимаемой образованностью и со всякой иной сферой человеческих убеждений, как прогрессировали они всё это время, прогрессировали по своим законам.

Убеждения – симптом.


Когда я принимаюсь раздаривать женщинам экземпляры своих книг, я напоминаю сам себе эксгибиционирующего Руссо.


Я приехал в горьковскую глухомань и совершенно неожиданно понял, что там, как ни в чём не бывало, проживает такой же, как и я, клерк, ездит, как и я, на станцию, раскредитовывает документы, говорит те же, что и я, речи, как и я, не всегда успевает пообедать, незаменим, как и я, на мелкой, черновой работе, на побегушках, такое же необходимое помойное ведро (Луппов). Даже лет приблизительно одних со мной и фамилия не то Матвеев, не то Максимов.

Тогда на кой чёрт, спрашивается, нужен я? Зачем я живу чужой жизнью? Не он ведь за меня проживает мою жизнь! Пусть, если ему так... тогда кто я? Я опять забрёл куда-то не туда, опять растерялся в своих двойниках. Стоит равновесию внутренней жизни задержаться, как успокоенная, недвижная тень раздваивается: одна прилипла к стене, а вторая отслоилась и затерялась среди чужих теней, пока я случайно не столкнусь с ней нос к носу в каком-нибудь Ильиногорске. А если не столкнусь? Мне как-то совсем не приходило в голову производить ревизию собственных мёртвых душ. И сколько их, моих грехов, существует уже?

Это напоминает феномен ложного просыпания из кошмара, когда с облегчением думаешь, что самое страшное уже позади, когда наступает обманчивая ремиссия, бдительность притупляется, и ты постепенно вовлекаешься в новую скверную историю, начало которой вроде бы не сулило ничего худого, а потом безвольно и томительно ждёшь, когда же всё кончится, и в конце концов поддаёшься на провокацию просыпания в свежий кошмар.


Смирись, гордый человек! Всё, что нужно, они тебе предложат сами.


В вечной погоне за ускользающим вдохновением я бросаю работу, семью, друзей, чтобы только узнать, услышать его, но в бездеятельной прострации я его только теряю. Средь шума, детского крика, неурядиц на работе я встречаю его опять и назначаю ему свидание после, когда все уйдут, когда я останусь один, и нам никто не сможет мешать. Тогда я отодвигаю от себя быт, настраиваюсь на возвышенный лад, но оно никогда не приходит в условленное время, а я нахожу его вновь не в храме Аполлона, но в неподобающих местах и в неподходящее время: в мерцании снов, в музыкальных аллюзиях, дожёвывая завтрак, вдогонку за автобусом. Я жду его, но оно опять играет со мной в прятки. Я улучу момент и начну припоминать его, приблизительно цитировать из Книги Судеб, но это далеко не то, что оно нашёптывало.

Утилизатор счастья, твоё преследование лишь утомляет его, твоя душа ему не в пору. Ему докучают твои бесконечные трусливые уточнения: «А правильно ли я понял?..» и т. п. Тщеславный, ты преподносишь нескромные рассказы о ворованных минутах вдохновения, своими преувеличениями лишь раздражая его. В грациозной и наивной игре в прятки ты любишь только водить и не любишь прятаться. Ты не любишь самой игры, тебе чужд беззаботный флирт, ты нацелен на результат, а всё остальное для тебя лишь средство. Итог: ты слишком серьёзен и скуп, слишком эгоистичен для вдохновения. Вряд ли оно тебе это простит, хотя понять его бывает очень трудно.


«На миру и смерть красна», – Людовик XVI так не считал. Какое несчастье приготовила ему судьба – родиться наследником престола. Эксклюзивное его желание, я полагаю, состояло в том, чтобы его оставили в покое. Согласитесь, ведь это так немного и никому не обременительно: уединение, мечтательность, лиризм. Но и того немногого, что ему не доставало (а для него это – почти всё), ему дать не хотели (неважно, кто: преторианцы или чернь), а сам он взять не мог. В этом – бессилие короля.

Вместо этого его почему-то вытащили на эшафот, и возле гильотины перед лицом своего народа он впервые в жизни начал сопротивляться своим палачам. После того, как народу показали мечтательную голову, народ удовлетворённо разошёлся по домам. Если даже малодушие и пассивность – тот грех, за который обрезают голову, то не ей, не черни его казнить, она казнит его за другое, за то, что он слишком мягко обошёлся с ней. Желание не быть чернью – в этом бессилие черни.

Он был двумя неделями старше, чем я сейчас есть, а скоро и сорок... От написания скольких глупостей ещё можно уберечься, если только не убережёт гильотина или ещё что.

Категория: Прерогативы души | Добавил: triumfator (20.01.2009)
Просмотров: 684 | Рейтинг: 0.0/0 |
Всего комментариев: 0